Рефераты. Представление субъекта в новоевропейском классическом дискурсе p> Глава 3. Парадоксальность и трагедия человеческой субъективности.

3.1 Скепсис.

На данном этапе исследование пришло в точку парадокса, выражающегося в том, что принципиальная установка науки и философии

Нового времени на развенчание иллюзий некритического, ненаучного сознания, вырождается в построение иного, но столь же иллюзорного мира,

«идеализированной объективности». При этом данный мир, кажется, не должен даже обладать всеобщим, интерсубъективным статусом, поскольку дедуцируется из разных предельных (сознанию) установок: достаточно вспомнить классическое разделение на рационалистическое и эмпирическое направления. Но данное положение принципиально противоречит исторически реальным, можно даже сказать «технологическим» успехам классической рациональности. Как раз на отрыве от многообещающей позиции человека- творца, сформированной Возрождением, но и продемонстрировавшей свою созидательную силу в основном внутри пространства онтологически иллюзорного – в искусстве, классический гораздо менее самоуверенный индивид обретает мощь воздействия на реальность. Смысл этой позиции не

«искусство – сила», но беконовское «знание – сила». Дальнейшей задачей и будет рассмотрение того, каким образом индивид-творец превратился в индивида-сомневающегося, и именно в этом превращении обрел неожиданную мощь. Правда ренессансный человек-демиург, как было показано выше уже сам оказался в ситуации неспособности подтвердить свое звание, внутри какой структуры найти обоснование своей творческой потенции («небо, природа, фортуна») и, тем самым, оказывается «взвешенным» в пространстве калейдоскопически сменяющихся масок, маскируя тем отсутствие их носителя. Человек-творец выступает как случайная (в смысле в каждом случае – иная) субъективность, не имеющая стабильных оснований, а, значит иллюзорная, мнимая субъективность. И высшим образцом критики такой субъективности, в этом смысле концом

Возрождения, является мысль фигуры, к которой уже ассоциативно подталкивают понятия «калейдоскопичности» и «иллюзорности», мысль

Мишеля Монтеня. Монтень продемонстрировал рефлексивную реакцию на мир тотального разнообразия, в этой тотальности потерявшего смысловую целостность и определенность, даже в привычно-близкой «своей» его части

(по естественной зависимости части от целого: «Шестнадцатый век взволнован этим сознанием, присутствие странного, иного, возможного, необъятного ощутимо повсюду, и на фоне этой повсюду проступающей безмерности человек распознает конечность своих мер. Мы замечаем иное, когда наталкиваемся на стены собственного дома, перестаем совпадать с миром своей культуры как миром тотальной осмысленности» [3, 78]. А. В.

Ахутин определяет две возможные позиции человека в мире «взвешенном» разнообразием, первая: «авантюрный дух экспансии, энтузиазм познающего первооткрывателя, усилие в предельном напряжении и растяжении разума охватить все же открывшуюся бесконечность» [3, 78]. Этот экстенсивный путь – сущность Возрождения, попытка исчерпать мир эмпирическим перебором всех вариантов и возможностей. Но Ренессанс же и продемонстрировал логическуую тупиковость подобного хода, индукционную незавершенность, неисчерпаемость истины, в экстемистком порыве, потерю фигуры индивида. Монтень идет вторым путем: «скептицизм – симптом другого стремления, и ведет он, как кажется, в противоположную сторону, причем вовсе не решает задач познания. Когда человек начинает ощущать пределы мира, в котором он образован, разума, которым он умен, когда он чувствует, что не принадлежит нацело тому, что его осмысляет, он нащупывает внутреннее пространство существования, в котором можно отступить от мира, чтобы наедине с собой как-то осмыслить эту нелепую реальность» [3, 79]. Рефлексия Монтеня над опытом Возрождения сразу же очерчивает область «внутреннего», «экранированно» от напора всего внешнего, пространства. Точнее его «Опыты» – это опыт, попытка такое пространство определить и ограничить. В этом смысле последняя глава его произведения «Об опыте» является квинтэссенцией всей книги, и прямо декларирует основную мысль: «Тот предмет, который я изучаю больше всякого иного, - это я сам. Это моя метафизика, это моя физика» [34, 3,

339]. И здесь же, в самонаблюдении (через самонаблюдение) проявляются всеобщие принципы, то есть происходит опытное ограничение, определение себя: «В этом университете я, невежественный и беспечный, всецело подчиняюсь общему закону, управляющему вселенной. Я знаю о нем достаточно, если чувстую его. Сколько бы я не познавал, он не отклонится от своего пути, он не изменится ради меня. Безумием было бы надеятся на это, а еще худшим безумием – огорчатся, ибо закон этот по необходимости единообразен, всеобщ и очевиден» [34, 3, 340]. И далее следуют рассуждения в духе разумного конфермиза, распространяющегося на всю Вселенную, где следование законам страны, в которой живешь, стоит в одном ряду со стремлением теплее одеваться, когда холодно. Это результат, следовательно, предыдущие сто шесть глав – процесс выхода к самому себе, какой есть, то есть опыт отстранения мира, снятия своих от него зависимостей, превращения жестких детерминирующих структур мира в

«мягкие», невесомые образы, плавающие в пространстве воображения, а, значит, не имеющие фатальной значимости: «Если философствовать, как утверждают философы, значит сомневаться, то с тем большим основанием заниматься пустяками и фантазировать, как поступаю я, тоже должно означать сомнение» [34, 2, 22]. Сомнение в жесткости, предопределенности, привилегированности какого-либо одного хода мысли или поступка (через демонстрацию иных ходов) првращает их все, в пространственной и временной перспективе, в некое эстетически воспринимаемое полотно, где древние греки мирно уживаются с только-что открытыми индейцами, животными, современными (Монтеню) европейцами.

Количественный метод здесь – самый верный, ренессансному стремлению перебрать все возможности, Монтень противопоставляет бухгалтерию, могущую вызвать только гносеологический пессимизм: в главе «О привычке» он перечисляет около шестидесяти различных обычаев и законов, по самому главному вопросу, о благе, присоединяется к Варрону, насчитавшему двести восемьдесят восемь школ по этой проблеме, столько же может назвать сам Монтень. Мысль Монтеня о разнообразии и равной значительности множества культурных образований соотносится с тезисом

Бруно о множественности миров, только культурных миров, располагающихся красочным представлением по периферии внутреннего пространства скептика. «Так Монтень делает первые опыты жизни в новом, как бы пустом, пространстве, странствуя, подобно Бруно, среди бесчисленных разнообразных живых миров» [3, 81]. Эта периферийность, внешность существующего, возможность от него отстраниться в скептическом запрете на предпочтение, обнаружение своей от него независимости, говорит об опосредованности его восприятия. Свобода обретается как раз в том, что внешнее предстает внутреннему отфильтрованным границей, следовательно, неспособным его захватить целиком, стать доминирующим (среди многих), и значит, детерминирующим мысль и поведение обладателя этого внутреннего.

Это можно интерпретировать как гносеологическое несовершенство: неспособность слиться с объектом, познав его таким образом до конца, что иллюстрируется на примере религиозного восприятия: «Если вера не открывается нам сверхъестесвенным наитием, если она доходит до нас не только через разум, но с помощью других человеческих средств, то она не выступает во всем своем великолепии и достоинстве; но все же я полагаю, что мы овладеваем верой только таким путем. Если бы мы воспринимали

Бога путем глубокой веры, если бы познавали его через него самого, а не с помощью наших усилий, если бы мы имели божественную опору и поддержку, то человеческие случайности не в состоянии были бы нас потрясать,как они нас потрясают. Наша твердыня не рушилась бы от слабого натиска» [34, 2, 116]. Здесь получается, что быть твердым – это значит быть детерминированным, что (для веры), возможно благо, но во всяком случае не свобода. Далее в «Апологии Раймунда Сабундского»

Монтень разворачивает парад человеческих несовершенств: «Самомнение – наша прирожденная и естественная болезнь. Человек самое злополучное и хрупкое создание и тем не менее самое высокомерное. Человек видит и чувствует, что он помещен среди грязи и нечистот мира, он прикован к худшей, самой тленной и испорченной части вселенной, находится на самой низкой ступени мироздания, наиболее удаленной от небосвода, и, однако же он мнит себя стоящим выше луны и попирающим небо» [34, 2, 128].

Виден мощный разрыв с ренессансной традицией «Речи о достоинстве человека» Пико делла Мирандолла, у Монтеня как бы возрождаются средевековые темы ничтожества человека. Человек – не творец, но вещь в ряду вещей и то, что он мнит превосходством, на самом деле его несовершенство: «Он не имеет никаких подлинных и существенных преимуществ или прерогатив. Те преимущестава, которые он из самомнения произвольно приписывает себе, просто не существуют; и если он один из всех животных наделен свободой воображения и той ненормальностью умственных способностей, в силу которой он видит и то, что есть, и то, чего нет, и то что он хочет, истинное и ложное вперемешку, то надо признать что это преимущество достается ему дорогой ценой и что ему нечего им хвастаться, ибо отсюда ведет свое происхождение главный источник угнетающих его зол: пороки, болезни, нерешительность, смятение и отчаяние» [34, 2, 137]. Человек, свободой воображения создает искусственные миры, заслоняющие некое истинное положение дел и находит несчастье, гоняясь за иллюзиями: «У нас так много искусственных вожделений, порожденых нашим непониманием того, что есть благо, и нашими ложными понятиями, что они оттесняют почти все наши естественные вожделения» [34, 2, 150]. Иллюзии ведут к скорбям и потому, что их принимают за реальность, они подменяют реальность, чем и губят человека: «Бич человека – сила воображения, ставящая выдумку на место реальности. Реальность, действующая на человека, всегда как-то осмыслена (по Монтеню – воображена (фильтрующая роль границы) – Н. Н.) им и только потому действенна. Даже в то, что кажется свойством самой природы, человек вложил свое воображение и вместо первой натуры имеет дело всегда уже со второй, то есть с привычкой, обычаем, нормой. Миры, в которых живет и умирает человек, - в самом деле идолы, то есть образы мысли и формы воображения, обретшие силу самой действительности» [3,

180]. Иллюзии подменяют реальность и, тем обрекают человека на несчастья, в этом скорбный удел человеческий. Но Монтень делает одно отступление, в котором замечает еще одну возможность подмены: что произойдет если саму реальность принять за иллюзию? «Многие философы согласились бы с Ликасом, который, ведя добродетельную жизнь, живя тихо и спокойно в своей семье, выполняя все свои обязанности по отношению к чужим и своим и умело охраняя себя от всяких бедствий, вдруг, впав в душевное расстройство, вообразил, что он все время находится в театре и смотрит там представления, пьесы и самые прекрасные спектакли. Едва лишь врачи исцелили его от этого недуга, как он стал требовать, чтобы они вернули его во власть этих чудесных видений» [3, 2, 177]. Для любой классической морали именно первая половина жизни некоего Ликаса являлась бы образцом добродетельной и счастливой жизни, он же нашел счастье в безумии. Отсюда следует неожиданное положение: приняв иллюзию за реальность – будешь несчастен, приняв реальность за иллюзию – наоборот. Монтень не развивает этот сюжет в подробностях, он ему нужен для очередной демонстрации прихотливости человеческого существования, неспособности его системно оформить. Однако идея не действительности иллюзии, а иллюзорности действительности активнейшим образом воспринята

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22



2012 © Все права защищены
При использовании материалов активная ссылка на источник обязательна.