Рефераты. Философские мысли в творчестве Ф.М. Достоевского

Мы назвали персонализм Достоевского этическим, — и это значит, прежде всего, что ценность и неразложимость челове­ческого существа связаны не с его «цветением», не с его выс­шими творческими достижениями,—они присущи и малень­кому ребеночку, еще беспомощному и бессильному, еще не могущему ничем себя проявить. Персонализм Достоевского относится к онтологии, а не к психологии человека, — к его существу, а не к эмпирической реальности. Но само вос­приятие человека у Достоевского внутренне прониза­но этической категорией,—он не только описы­вает борьбу добра и зла в человеке, но он ищет ее в нем. Человек, конечно, включен в порядок природы, подчинен ее законам, но он может и должен быть независим от приро­ды. Как раз в «Записках из подполья» с поразительной си­лой высказана эта независимость духа человеческого от при­роды,—и там же провозглашается, что подлинная суть человека — в его свободе и только в ней. «Все-то дело чело­веческое, кажется, действительно в том только и состоит, что­бы человек поминутно доказывал себе, что он—человек, а не штифтик»,—читаем в тех же «Записках из подполья». Это самоутверждение есть утверждение своей независимости от природы,—все достоинство человека в этом как раз и со­стоит.

Но именно потому подлинное в человеке и состоит лишь в его этической жизни—здесь, и только здесь, человек есть по существу новое, высшее, несравнимое бытие. В этом смыс­ле уже в «Записках из подполья» мы находим такой апофеоз человека, который превращает его если не в центр мира, то в важнейшее и драгоценнейшее явление. Достоев­скому совершенно чужд и противен тот «антропологизм», ко­торый мы видели раньше у русских позитивистов и полупо­зитивистов (Чернышевский, Лавров, Кавелин, даже Михай­ловский) , — он ближе всех к Герцену с его патетическим ут­верждением независимости человеческого духа от природы. Натурализм в антропологии высмеян беспощадно Достоев­ским в «Записках из подполья», — и поэтому все его дальней­шее учение о человеке так глубоко отлично от тех (более поздних) учений, которые, сходясь с Достоевским в учении об аморализме в человеке, трактуют это в духе примитивного натурализма. Для Достоевского аморализм, скрытый в глу­бине человека, есть тоже апофеоз человека,— этот аморализм — явление духовного порядка, а не связан с биологическими процессами в человеке.

Но чем категоричнее это онтологическое превознесение человека, тем беспощаднее вскрывает Достоевский роковую неустроенность духа человеческого, его темные движения. Основная тайна человека в том и состоит, по Достоевскому. что он есть существо этическое, что он неизменно и непобе­димо стоит всегда перед дилеммой добра и зла, от кото­рой он не может никуда уйти: кто не идет пу­тем добра, тот необходимо становится на путь зла. Эта эти­ческая сущность человека, основная его этическая направлен­ность есть не предвзятая идея у Достоевского, а вывод из его наблюдений над людьми.

Но здесь начинаются парадоксы, в которых раскрывается уже не только эта основная этическая сущность человека, но и вся проблематика человека. Прежде всего, с исключитель­ной едкостью Достоевский высмеивает тот поверхностный интеллектуализм в понимании человека, который достиг наи­более плоского своего выражения в построениях утилитариз­ма. «Записки из подполья», в бессмертных страницах, говорят о том, что «человек есть существо легкомысленное», дейст­вующее менее всего для собственной выгоды: «когда, во все тысячелетия бывало, чтобы человек действовал из одной сво­ей выгоды?» Представление о человеке, как существе рассу­дочном, а потому и благоразумном, есть чистая фикция, — «так как натура человеческая действует вся целиком,— всем, что в ней есть—сознательно и бессознательно». «Хо­тенье может, конечно, сходиться с рассудком., но очень часто и даже большей частью совершенно и упрямо разногласит с рассудком». «Я хочу жить,—продолжает свои замечания че­ловек из подполья,—для того, чтобы удовлетворить всей моей способности жить, — а не для того, чтобы удовлетворить одной только моей рассудочной способности. Рассудок удов­летворяет только рассудочной способности человека, а хоте­ние есть проявление всей человеческой жизни». Самое доро­гое для человека — «свое собственное, вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы и дикий, каприз»; самое дорогое и важное для человека — «по своей глупой воле пожить», и потому «человек всегда и везде, где бы он ни был, любит действовать так, как он хочет, а вовсе не так, как по­велевает ему разум и совесть».

Психологический волюнтаризм переходит у Достоевского незаметно в иррационализм, в признание, что ключ к понима­нию человека лежит глубже его сознания, его совести и ра­зума, — в том «подполье», где он «сам». Этический персона­лизм Достоевского облекается в живую плоть действительно­сти: «ядро» человека, его подлинная суть даны в его свободе, в его жажде и возможности его индивидуально­го самоутверждения («по своей глупой воле пожить»). Онто­логия человека определяется этой жаждой свободы, жаждой быть «самим собой»,—но именно потому, что Достоевский видит в свободе сокровенную суть человека, никто глубже его не заглядывал в тайну свободы, никто ярче его не вскры­вал всю ее проблематику, ее «неустроенность». Бердяев спра­ведливо подметил, что для Достоевского «в свободе подполь­ного человека заложено семя смерти». Если свобода дороже всего человеку, если в ней последняя его «суть», то она же оказывается бременем, снести которое слишком трудно. А, с другой стороны, в нашем подполье,—а «подпольный» чело­век и есть как раз «естественный» человек, освободившийся от всякой традиции и условности,—в подполье нашем, по выражению Достоевского, ощущается смрад, обнажается внутренний хаос, злые, даже преступные, во всяком случае постыдные, ничтожные движения. Вот, например, Раскольни­ков: разложив в работе разума все предписания традицион­ной морали, он стал вплотную перед соблазном, что «все по­зволено», и пошел на преступление. Мораль оказалась ли­шенной основания в глубине души, свобода оборачивается аморализмом, напомним, что и на каторге Раскольников долго не чувствовал   никакого   раскаяния. Поворот пришел позже, когда в нем расцвела любовь к Соне, а до этого в его свободе он не находил никакого вдохновения к моральному раздумью. Это вскрывает какую-то загадку в душе человека, вскрывает слепоту нашей свободы, поскольку она соединена только с голым разумом. Путь к добру не определяется  одной  свободой; он, конечно, иррационален, но только в том смысле, что не разум движет к добру, а воля, сила духа. Оттого-то в свободе quand meme, оторванной от живых движений любви, и есть семя смерти. Почему именно смерти? Да потому, что человек не может по существу отойти от Добра,—и если, отдаваясь свободной игре страстей, он отходит от добра, то у него начи­нается мучительная болезнь души. Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов по-разному, но все страдают от того, что заглушили в себе живое чувство Добра (то есть Бога), что остались сами с собой. Свобода, если она оставля­ет нас с самими собой, раскрывает лишь хаос в душе, обна­жает темные и низшие движения, то есть превращает нас в рабов страстей, заставляет мучительно страдать... Это значит, что человек создан этическим существом и не может перестать быть им. С особенной силой и болью го­ворит Достоевский о том, что преступление совсем не озна­чает природной аморальности, а, наоборот, свидетельствует (отрицательно) о том, что, отходя от добра, человек теряет нечто, без чего ему жить нельзя. Еще в «Записках из Мерт­вого дома» он писал: «сколько великих сил погибло здесь даром1 Ведь надо уже все сказать: да, это был необыкновен­ный народ, может быть, самые даровитые, самые сильные из народа». Несомненно, что это были люди, наделенные не только большой силой, но и свободой—и свобода-то их и сорвала с путей «традиционной» морали и толкнула на пре­ступление. Вот и семя смерти! В «Дневнике писателя» за по­следние годы Достоевский писал: «зло таится в человеке глубже, чем предполагают обычно». Шестов напрасно ви­дит в этом «реабилитацию подпольного человека»,—наобо­рот, подчеркивая всю таинственность зла в человеческой ду­ше, Достоевский показывает неустроенность человеческого духа или лучше — расстройство его, а вместе с тем и невоз­можность для человеческого духа Отойти от этической уста­новки. «Семя смерти», заложенное в свободе, означает, что расстройство духа имеет корень не на поверхности, а именно в последней глубине духа, ибо нет ничего глубже в человеке его свободы. Проблематика свободы в человеке есть вершина идей До­стоевского в антропологии; свобода не есть последняя правда о человеке—эта правда определяется этическим началом в человеке, тем, к добру или злу идет человек в своей свободе. Оттого в свободе есть, может быть, «семя смерти» и самораз­рушения, но она же может вознести человека на высоты преображения. Свобода открывает простор для демонизма в человеке, но она же может возвысить ангельское начало в нем. Есть диалектика зла в движениях свободы, но есть и диалектика добра в них. Не в том ли заключа­ется смысл той потребности страдания, о которой любил го­ворить Достоевский, что через страдания (часто через грех) приходит в движение эта диалектика добра?

Эта сторона в антропологии Достоевского часто забыва­ется или недостаточно оценивается, — между тем в ней лежит ключ к объяснению той системы идей, которую мы характе­ризовали выше, как «христианский натурализм» у Достоев­ского. Приведенные мельком (в «Идиоте») слова о том, что «красота спасет мир», вскрывают эту своеобразную эстетиче­скую утопию Достоевского. Все его сомнения в человеке, все обнажение хаоса и «семени смерти» в нем нейтрализуются у Достоевского убеждением, что в человеке таится великая сила, спасающая его и мир,—горе лишь в том, что че­ловечество не умеет использовать эту силу. В «Дневни­ке Писателя» (1887 г.) Достоевский написал однажды: «ве­личайшая красота человека, величайшая чистота его... обра­щаются ни во что, проходят без пользы человечеству единст­венно потому, что всем этим дарам не хватило гения, что­бы управить этим богатством». Значит, ключ к преображению, к устроению человека в нем есть, и мы толь­ко не умеем овладеть этим ключом. Старец Зосима высказал такую мысль: «мы не понимаем, что жизнь есть рай (уже ныне, В. 3.), ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он предстанет перед нами во всей своей красоте». В замечательных словах Версилова («Подросток») по поводу картины Лоррена выражена та же мысль о том, что свет и правда уже есть в мире, но остаются нами незамеченными. «Ощущение счастья, мне еще неизвестное, прошло сквозь сердце мое даже до боли». В чудной форме это ощущение святыни в человеке передано в гениальном «Сне смешного человека». В материалах к «Бесам» находим такое место: «Христос затем и приходил, чтобы человечество узнало, что и его земная природа, дух человеческий может явиться в та­ком небесном блеске, на самом деле и во плоти, а не то что в одной мечте и в идеале, — что это и естественно и возможно». Как ясно из этих слов, это основное учение Достоевского о человеке ближе к антропологии Руссо (с его основным принципом о радикальном добре в человеке), чем к антропологии Канта (с его учением о «радикальном зле в человеке»).

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5



2012 © Все права защищены
При использовании материалов активная ссылка на источник обязательна.